Единственной частью этого воспоминания, которую я озвучил за столом в «Никсе», было:
– Однажды я слышал, как Голландец сказал, что мохоки скоро спустятся из Канады и захватят Нью-Йорк. Меня всегда приводила в ступор его многомерная паранойя.
– У него случались трудности с определением текущего временного отрезка. Как будто в то время, в которое мы живем, он попал из прошлого, – сказал Гласс.
– Война по нему здорово прошлась, – произнес кто-то. Сомневаюсь, что война по нему здорово прошлась. Ван Брунт был какой-то военной шишкой в оккупированной Европе, и, могу поспорить, он развлекся там по полной.
– Да и после войны он, похоже, не был очень уж доволен жизнью, – добавил кто-то.
Вернулась Бениция с остальными заказанными напитками и тарелками с куриными крылышками и жареной моцареллой. Я поднялся со своего места и пошел тыкаться по углам в поисках туалета. Майор тоже встала, и мы вместе прошли до барной стойки.
– Фраза Джея про смещенное время имеет смысл, – сказала она. – На первый взгляд ван Брунт, с его красным лицом и лысиной, выглядел как этакий бюргер со старой картины. Но в нем жил монстр, и когда он вырывался на волю… – Майор дошла до конца очень длинной барной стойки и заглянула за угол. – Помнишь это? – спросила она.
На стене, забранная в стекло, висела голландская дверь. Рядом была табличка, гласившая, что эта дверь из того постоялого двора, на месте которого построили нынешнее здание. Двери было лет двести – триста, и на фоне остальной обстановки она выглядела маленькой и ветхой. Когда здесь еще была таверна «Никербокер», она смотрелась как-то более убедительно.
– Когда новые владельцы выкупили это здание, – сказала Майор, – их обязали сохранить все предметы, имеющие значение для истории. – И добавила: – Ты знаешь, Джей считает, что Бром Бонс с подельниками любил наезжать в этот постоялый двор, чтобы напиться и побуянить.
Подумав, что у Джея это уже стало навязчивой идеей, и покачав головой, я оставил ее у стойки и направился в туалет – стандартный, современный: много света и сушилки для рук. В старом были дубовые кабинки, в каждую из которых можно было поставить карету, и писсуары такой высоты и глубины, что туда можно было упасть, и тогда тебя бы никто уже не нашел.
Я сунул в рот целую таблетку обезболивающего и разжевал ее, чтобы быстрее подействовала. Когда я вышел из туалета, то заметил на стене рядом с кухней картину, которая в «Никербокере» висела позади бара. Я много рабочего времени провел за ее разглядыванием.
На ней была изображена старинная гостиница – конец восемнадцатого века, если судить по тому, как были одеты люди. Это двухэтажное здание с мансардой и двумя флюгерами. У дверей стоит конный экипаж. Кучер флиртует с горничной, птички перелетают с дерева на дерево, на солнце греются собаки, у голландской двери собрались пассажиры, из конюшни ведут свежих лошадей. Еще видно церковь, несколько разбросанных домов, магазин и кузницу. Тут, невдалеке от Бродвея, всего в нескольких милях от городка, расположенного на самом кончике Манхэттена, стояла деревня.
Глядя на картину, я снова заметил, что, невзирая то, что на картине показан яркий солнечный день, два центральных окна на втором этаже гостиницы темны.
– Мы часто сидели и гадали, что же находится за этими окнами. – Майор Барбара сказала это прямо мне в ухо и так неожиданно, что я подпрыгнул. – Мы предполагали даже, что там проводится какой-то экзотический магический ритуал, вроде вуду, только голландского. Я помню, как ты однажды сказал мне, что видел сон, связанный с этим местом. Ты его еще не забыл?
– Не думал о нем долгое время, но снова увидел его в тот день, когда ты мне позвонила. Во сне я стоял перед «Никербокером», но здание было другим. Это была старая двухэтажная гостиница с этой картины. Было темно. Только над дверью гостиницы, мерцая, горел фонарь. Затем в стороне появился еще один огонек. Он раскачивался в темноте. Три раза пропел рожок, и на Бродвее показался экипаж. И вдруг в тех двух окнах, которые на картине темные, зажегся свет. Почему-то мне это показалось зловещим, и я испугался.
Пару деталей я не смог припомнить, но хорошо запомнил чувство страха.
– Старый «Никербокер» был удивительным заведением, поэтому легко себе представить, что гостиница, которая стояла здесь до него, была еще более необычной, – сказала Майор. – Теперь все иначе. – Она обвела рукой яркие лампы, мерцающие телевизионные экраны, широкую лестницу, которой здесь раньше не было. – Они все тут разворотили.
Мы пошли обратно к столику.
– Однажды мне разрешили подняться наверх старого «Никербокера», – сказала Майор Барбара. – Давно, много лет назад, вскоре после того, как ты ушел из «Летучего голландца», тут делали ремонт. Наверху было три этажа, забитых всякой рухлядью: бронзовыми плевательницами, посудой, кухонными принадлежностями, упряжью. Была даже кровать под балдахином, вся изъеденная крысами. И там была одна очень странная вещь…
Она замолчала. Я вопросительно вскинул брови.
– Большой, выполненный маслом портрет голландского бюргера в одежде восемнадцатого столетия, – прошептала она. – И он выглядел в точности как ван Брунт. Лицо у него было просто демоническим – страшнее, чем у ван Брунта в минуты самой страшной ярости.
Я рассмеялся и сказал:
– Да ладно тебе!
Майор как-то невесело взглянула на меня.
Когда мы вернулись к столу, Дон Бутби заявила:
– Наше собрание превратилось в сеанс групповой психотерапии.
Дуг Лоттс сказал:
– Я помню тот день, когда он сказал, что я никудышный копирайтер и что я вообще не мужик, а никчемная баба, и даже носки себе нормальные купить не могу. Затем он, конечно, заявил, что я уволен. Но только в этот раз я и правда ушел и больше не вернулся.